Михаил Петрович Драгоманов (1841-1895) | |
Традиция - это передача пламени, а не поклонение пеплу. |
Михаил ДРАГОМАНОВ
В «Русском богатстве» [1] (1881 г., февраль и июль) помещены две статьи г. Л. Алексеева [2] на тему: «Что такое украинофильство?» — причем во второй из этих статей признается вопрос этот «живым и важным, — возможно обстоятельный разбор которого — дело полезное». Такое заявление, а также выраженный в некоторых местах статьи вызов, — даже как будто со стороны коллективной единицы, и по меньшей мере редакции обозрения, — к обсуждению вопроса, «затронутого» г. Алексеевым, дает нам основание предполагать, что редакция «Русского богатства» примет на свои страницы и наши замечания на статьи г. Алексеева. Интересуясь данным вопросом и имея о нем мысли, диаметрально противоположные мыслям г. Алексеева, мы считаем весьма важным, чтоб полемика, которая, конечно, поднимается не для полемики, происходила по возможности перед одною и тою же публикою.
Мы постараемся ответить г. Алексееву со всевозможным спокойствием, — хотя, да простит нам автор, мы признаемся, что нам было трудно сохранять это спокойствие при чтении многих мест его статьи. Это — место, где он чрезвычайно развязно иронизирует над противниками, положение которых он сам хорошо должен бы понимать и которые не на все замечания его могут и ответить. Нелегко и вообще спорить с г. Алексеевым, так как, при всей решительности его приговоров, статьи его представляют много противоречий и неясностей, особенно именно там, где он всего решительнее произносит положения, на которых далее, как на аксиомах, — строит свои выводы.
Так напр., г. Алексеев («Р[усское] б[огатство»] № II, 29) говорит: «И мы, малороссы из партии народников, признаем своей родиной Малороссию, как национальную единицу», — а вслед за тем (стр. 36) решительно отрицает заботы «возродить Малороссию как этнографическую особь». Но ведь слова «национальная единица» и «этнографическая особь» — синонимы. Так, г. Алексеев признает заботы украинофилов о народной литературе весьма почтенными (там же, стр. 23), но упрекает их за заботы о судьбах малорусского театра (стр. 30). Но ведь на театрах дают {стр.431} литературу же, называемую драматическою. (Заметим в скобках, что если уже в чем упрекать украинофилов по театральному вопросу тем, кто признает необходимость народной украинской литературы, так разве в том, что они так мало заботились о своей драматической литературе. Она ведь не пошла вперед после Котляревского и Квитки, которые напомним, впрочем, были директорами театров, — а какие теперь существуют положения о театрах на Украйне, г. Алексеев должен знать). Отвечая в июльской книжке «Русского богатства» на замечания своего возражателя в «Неделе» [3], который указал ему на крупнейшее его противоречие, г. Алексеев пишет: «Мы говорили: если украинофилы создадут на своем родном языке настоящую народную литературу, т. е. отвечающую нуждам народа, — и прекрасно: мы будем видеть в них работников народного дела», — и не признает в этих словах указанного ему противоречия с общим отрицательным его приговором об украинофильстве. «Ведь это и значит, — говорит он, — что украинофильство (как движение, но не как идея) получает «смысл и значение» (стр. 73).
Что значат слова: как движение, но не как идея, — мы решительно не понимаем, равно как не понимаем, каким образом движение, которое хоть бы при одном условии, т. е. создании народной литературы, — имеет «смысл и значение», может в конце концов оказаться «ложью», как провозглашает г. Алексеев на стр. 90.
Далее, во многих местах своих статей г. Алексеев решительно разделяет «работу для народного дела» и работу для «национальности», причем следует думать, что под первым он разумеет исключительно работу для вопроса экономического, а ко второму относит работы так называемые культурные: литературу, науку и т. п. Г. Алексеев решительно заявляет, что обе работы не совместимы. Это заявление да пословица о двух зайцах кажутся ему вполне достаточными основаниями для осуждения внимания украинофилов к национальности и ее особенностям. Впрочем, чтоб увеличить силу пословицы о двух зайцах, автор считает нужным прибавить и другую аксиому: «китайский язык мешает юриспруденции, если вы одновременно занимаетесь и тем и другим».
Между тем вся эта аргументация пословицами и аксиомами вовсе не убедительна, потому уже, что она нелепа и заключает в себе противоречия. Прежде всего нужно доказать, что всякие заботы о национальности, что всякая работа культурная действительно есть другой заяц перед вопросом экономическим; затем надо подумать о том — существует ли пословица, воспрещающая приобретение ружья и собак для охоты хотя бы и за одним зайцем? Пословица же о необходимости кормить собак задолго до охоты известна, конечно, и г. Алексееву. Затем решительно непонятно, почему это китайский язык и юриспруденция несовместимы не только в том случае, когда идет дело об ознакомлении с юриспруденцией в Китае (что необходимо, напр., для истории права), {стр.432} но даже и в том случае, когда кто-либо собирается быть юристом в Китае? Наконец непонятно, почему это г. Алексеев не представляет себе возможности разделения труда в коллективной работе? Сам он признает заботу о народной литературе делом почтенным, и, вероятно, согласится с тем, что и разрешение экономических вопросов невозможно без помощи литературы (по крайней мере в Западной Европе мы не видим примеров безлитературных народников). А как же можно создавать народную литературу без изучения народного языка, каковое изучение требует своих приемов и орудий, своего труда, своих специалистов этого труда? Ведь не скажет же г. Алексеев, что так как управлять локомотивом и бить молотком по наковальне в одно время нельзя, то, следовательно, когда нужно ездить по железной дороге, то все должны стать кондукторами, а не кузнецами.
Мы могли бы привести еще более подобных противоречий и неясностей из статей г. Алексеева, — но, полагаем, довольно и данных примеров. И эти примеры мы указали вовсе не из придирчивости, а частию потому, что в них затрагиваются самые существенные черты вопроса, которые было бы желательно увидеть разъясненными лучше, чем это сделано г. Алексеевым; а во-вторых, чтобы иметь право обратиться к автору не столько в качестве возражателя, сколько в качестве прежде всего одного из публики, — с просьбою: на будущее время оставить и иронию, и отступления с нападениями, не знаем, в какой лагерь — только часто совсем не в украинофильский, и аллегории, а поставить культурный, политический и социально-экономический вопрос на Украйне в связи с вопросом национальным в тех конкретных формах, в каких эти вопросы там проявляются, да и обсуждать их в тех конкретных же условиях, в каких они там существуют. Тогда он скорее получит ответы на вопросы: что и как следует делать «работникам народного дела» на Украйне и ложь ли или нет те «национальные» стремления, которые он поражает в украинофильстве. Быть может, после такой конкретной переверки программ своей и чужой деятельности г. Алексеев придет к такой программе, что и спорить с ним многим «украинофилам» придется не о чем, как, оказывается, незачем им спорить по вопросу о свободе и необходимости народной украинской литературы.
В ожидании же такой переверки мы должны приступить к роли возражателя на то, что написано уже г. Алексеевым. К сожалению, и тут мы должны начать с того, чтó может тоже показаться кому-либо педантическою придирчивостью. Мы должны сказать, что г. Алексеев слишком легко, слишком от руки писал свои статьи, — а потому у него на каждом шагу видно фактическое незнакомство с предметом, о котором он говорит. В оправдание его личности мы должны признаться, что иное, напр. украинские писания, изданные за границей: в Галиции, в Праге, в Вене и проч., ему и знать {стр.433} было нелегко, — но все-таки для приговора, да еще столь строгого, нужно, было узнать многое, что, явно, не известно г. Алексееву.
Г. Алексеев цитирует как малорусскую песню, но прибавляет: «принадлежит, кажется (?!), Шевченку» — слова, которых он не найдет ни в одном сборнике песен; говорит о том, что «больно и тяжело слышать малороссу свои родныя песни, поющие про смерть народа», — но таких песен тоже не находим ни в одном сборнике украинских народных песен, изданных в России или в Австрии. В этих сборниках, равно как и в рукописных (которых, мы позволим себе уверить г. Алексеева, мы видели немало), мы встречаемся с выражением тоски и слез по поводу различных исторических явлений, которые пережили разные части Украйны: нападений татар и турок, притеснений польских панов и жолнеров и московских солдат, разорений Сичи Петром I и Екатериной II, крепостного права и рекрутчины, неволи на сахарных заводах и притеснений подрядчиков и поверяющих паспорты, безземелья и т. п. Но до «смерти народа» от этого плача весьма далеко, — не только потому, что в тех песнях встречаются слова вполне сознательного протеста и надежды на лучшее будущее, но уже по тому одному, что эти песни существуют и создаются наново и в настоящее время. Последнее, очевидно, неизвестно г. Алексееву, несмотря на то, что он называет себя «народником из Малороссии», — а между тем украинофилы успели даже напечатать несколько вполне современных украинских песен, показывающих, что общественная мысль украинского простонародья не спит и теперь и выражается в вполне национальной форме, несмотря на все невнимание к этому простонародью так называемой интеллигенции, не исключая и «народников из Малороссии». Укажем, чтоб не быть голословными, хоть на песни, напечатанные в «Записках Юго-Западного отдела Русского географического общества», т. I, 306, а также прилож. 54 — 59, т. II, 556 — 557, 574 — 575 и др., в Трудах этнограф. экспедиции г. Чубинского, V, стр. 969 и др.
Вообще ссылки на песни — одни из самых неудачных у г. Алексеева. Если он даст себе труд познакомиться хоть с тем материалом по этой части, который издан украинофилами, то он будет поражен необыкновенной живучестью украинской нации, несмотря на то, что она с ½ XVIII ст. представляется почти исключительно простонародием, и необыкновенным богатством в ее поэзии именно социального элемента. Г. Алексеев не только не отчаивается в будущем великорусской национальности, но даже радуется обрусению украинцев, а между тем, известно ли ему, что на десятки украинских песен о крепостном праве и об освобождении крестьян, — песен, полных протеста и надежд, — известны только две великорусские песни, и то лакейские, которые поют о том, как
«Хорошо лакею жить
Во господском во дворе» (Шейн, 183).
{стр.434}
Несомненно, что если б «народники в Малороссии», от имени которых говорит г. Алексеев, не с таким презрением смотрели на памятники украинского народного языка, то они бы сильно изменили свои воззрения на многое, — и уже, конечно, больше бы знали ту почву, на которой им нужно действовать, если только они точно «не отрекаются от Малороссии и работают для нее».
Как легко относится г. Алексеев к устной народной словесности украинской, так же ошибочно он говорит о словесности писанной. Так, напр., он совершенно неверно передает и заглавие, и содержание повести одного из новых украинских беллетристов: «Малорусский беллетрист Нечуй (говорит он), в одной из своих повестей, кажется (опять: кажется!!), «Дві долі», или что-то в этом роде (что бы сказал г. Алексеев, если б кто-нибудь позволил себе процитировать таким образом повесть, напр., Решетникова[4 ]или Златовратского?! [5]), рисует две супружеские пары, из коих в одной муж поляк, а жена украинка, а в другой — наоборот, жена полька, а муж украинец. Кажется, чего бы лучше! Издревле сабинянки примиряли воюющих. Но Нечуй думает иначе: поляки, в его глазах, народ лукавый, коварный, поганый народ. Сообразно такому взгляду, он заставляет своих поляков совершать всяческие коварства и лукавства, и т. д.» «Вот вам украинофильская эндогамия, — восклицает г. Алексеев, — не женись на польке — пропадешь».
Вся же эта тирада помещена для доказательства положения, что «украинофил не чужд некоторой злобы к поляку», — и еще общее, что в украинофильстве сидит «односторонность, которая игнорирует все чужое (уже игнорирует, а не злобствует) и возвеличивает свое».
Оставив даже в стороне то, что если б все существующие украинофилы были такими дураками, какими их рисует на стр. 33 «Русского богатства», № II, г. Алексеев, который заставляет их даже предпочитать какого-то Тарапуньку — изобретателя усовершенствованной зубочистки — Уатту, Фультону и т. п., — то из этого вовсе не следовало бы, что то, что г. Алексеев зовет «возрождением украинской национальности», есть глупость. Начнем с того, что никакой повести Нечуя «Дві долі» нет, а есть его две повести: «Дві московки» («Две солдатки»), по нашему мнению, лучшее произведение Нечуя, которое мы осмеливаемся рекомендовать вниманию «народников в Малороссии», и даже где угодно, — и «Причепа». Г. Алексеев, очевидно, слыхал о последней, но, очевидно, только слыхал, а не читал ее. Мы не принадлежим к числу ее безусловных поклонников и даже имели случай в свое время печатно отнестись к ней довольно строго, сравнивая некоторые тенденции ее с теми, которые подложены под комедию Островского «Не в свои сани не садись»: старик, мещанин Лемишка, идеализован у Нечуя подобно тому, как идеализовал Островский своего Русакова. Но того, что видит в этой повести г. Алексеев, в ней совсем нет. Прежде всего в повести {стр.435} вовсе нет «польского народа», так как действие ее происходит на Украйне правого берега Днепра, где никакого польского народа нет, а есть только польская шляхта. Нечуй вывел экземпляры ее в виде мелких чиновников, арендаторов (посессоров) и управляющих, и если они вышли не симпатичными, то художник в этом не виноват. Мы не думаем, чтоб г. Алексееву самому были симпатичны те экземпляры поляков-управляющих, которых еще и теперь можно встретить даже на левом берегу Днепра и добыть которых с правого берега, их рассадника, бьио мечтой левобережного плантатора еще в недавние времена. Это о поляконенавидении Нечуя в частности. Что же касается до поляконенавидения украинцев вообще, то его может предполагать только тот, кто вовсе не знаком ни с Украйной и с историей украино-польских отношений, ни с украинскою литературою, кто не знает, напр., того, где собственно живет польский народ, а где — только польская шляхта, с которою одною и враждовали искони веков украинцы. Таких незнакомых с делом людей много в Великороссии, но г. Алексеев, который, очевидно, жил хоть на левом берегу Днепра, должен бы был иметь обо всем этом более отчетливые представления. Так он должен бы знать, что еще казаки времен Хмельницкого определили сущность украинско-польских отношений словами: «Маете ви собі Польщу, а нам наша Україна останеться» — и что эта фраза постоянно приводилась всеми украинскими историками и публицистами нового времени (Кулиш, Костомаров, Антонович и др.) в их спорах с польскими публицистами-патриотами. Затем, ни один украинский писатель с половины 40-х годов не отрицал прав действительного польского народа на «его Польшу», — и когда в последнее время гг. Кулиш и Костомаров взяли было фальшивую, близкую с московской, хотя все-таки не вполне с ней созвучную, ноту в польском вопросе, то сейчас же встретили возражение именно со стороны украинофилов, между прочим и от того же Нечуя, которому г. Алексеев приписывает столь дикие мысли. И в русской литературе первые возражения против системы обрусения Польши были сделаны украинофилами же [6] — в «Вестнике Европы» 1872 г. Вообще странно, что г. Алексеев не знает, что уже с ½ 40-х годов всякий политически образованный украинофил есть вместе с тем и славянский федералист и потому уже не может быть врагом народной Польши. Г. Алексеев почитает Шевченка, а потому должен же знать его слова уже в «Гайдамаках»:
Болить серце, як згадаєш:
Старих слов’ян діти
Впились кров’ю, — а хто винен?
Кзьондзи, єзуїти, — {стр.436}
его «Послание к Шафарику», в котором украинский поэт молит,
Щоб усі слов’яни стали
Добрими братами,
І синами сонця правди,
І єретиками,
Отакими, як констанцський
Єретик великий...
а также «Послание к Бр. Залесскому» с его финалом:
Отак: то, ляше, друже, брате,
Неситії ксьондзи, магнати
Нас роз’єднали, розвели, —
А ми б і досі так жили.
Подай же руку козакові
І серце дружнєє подай, —
І знову іменем Христовим
Возобновім наш тихий рай.
Или, может быть, г. Алексеев не считает Шевченка украинофилом? Тогда кто же будет и украинофилом?! Тарапунько? Чтоб покончить с отношением украинофилов к «польскому народу», мы укажем г. Алексееву на только что полученный нами № украинофильской простонародной газеты «Батьківщина» («Отечество»), в которой вменяются вот какие обязанности украинским депутатам галицкого сейма: «если наши депутаты будут выступать только в одних вопросах прав национальных, то даже и из наших селян и мещан не каждый поймет их, а для Мазуров (так зовут крестьяне поляков Западной Галиции) это будет совсем безразлично. Все красноречие, всю смелость, всю горячность пусть они оставят для таких дел, которые наиболее живо касаются целого простого народа, украинского, как и мазурского, чтобы каждый крестьянин и мелкий мещанин в целом крае мог сказать об украинских депутатах: это истинные и неустрашимые защитники народа, — хотя бы польские паны и жиды называли их за то нигилистами, коммунистами и как бы там хотели. Смелым и разумным поднятием вопросов общинных (громад) они расшевелят тяжелые на подъем массы народу, и не только украинский народ перестанет выбирать в земские депутаты помещиков-поляков или старост (исправников), но и Мазуров; вместо того, чтоб выбирать графов, выберут опять своего брата, Сивца или Голамба, которые будут держаться более с украинскими депутатами, чем с польскими панами. А права украинского языка и т. п. достаточно будет защищать лишь в экстренных случаях, когда поляки начнут на них новые нападения».
Как далеки мы от того суздальского образа (это не наше слово, а г. Алексеева, когда он говорит о г. Нечуе), каким нарисовал г. Алексеев поляконенавистное украинофильство! А еще «Бать-{стр.437}ківщина» [7] далеко не самый радикальный орган украинских партий.
Также произвольно представляется г. Алексеевым и отношение украинофилов и к великорусам, напр. к русской литературе. Г. Алексеев буквально уподобляет украинофилов ослу в басне Крылова и говорит, что «украинофилы восхищаются своим Квиткой, Левицким, Нечуем и знать больше ничего не хотят...» «Щедрин, разумеется, великий писатель, но и Вытребенька наш... и т. д.», — способен будто бы сказать украинофил.
Между тем достаточно взять галицкие украинофильские сборники конца 60-х годов, чтоб увидеть, что, напр., тот же осмеиваемый г. Алексеевым Нечуй познакомил заграничную украинскую публику, которая с трудом может читать по-великорусски, именно с Щедриным, а другая «голова турка», на которую обрушивает свои удары г. Алексеев, — г. Старицкий сделал то же с Некрасовым, — и оба в таких прекрасных переводах, что сочинения этих талантливых (хотя и вряд ли «великих»!) писателей может теперь читать всякий грамотный украинский крестьянин в России и АвстроВенгрии. В 1874 г. украинский перевод щедринского рассказа «О том, как мужик двух генералов прокормил» был представлен в киевскую цензуру для отдельного издания в числе других украинских популярных брошюр («метелыков», над которыми тоже иронизирует г. Алексеев), — и не вина Нечуя и других украинофилов, если цензор не разрешил напечатание этого «метелыка». В одном украинофильском органе («Правда», 1874) г. Алексеев найдет даже речь председателя венского общества «Січ» [8], в которой Некрасов поставлен даже выше Шевченка, — с чем вряд ли согласится и сам г. Алексеев. Украинофилы же перевели и несколько образцов из Гл. Успенского, Островского (которого «Грозу» играет в украинофильском переводе одна из театральных трупп, ездящих по городкам в Галиции), Тургенева и др. Всеми этими переводами могло бы пользоваться украинское «простонародье» и в России, для которого в подлиннике не доступны писатели великорусские. Мы не говорим уже о том, что украинофилы популяризировали в среде своих австрийских соплеменников труды ученых, писанные по-русски: Пыпина, Костомарова, Лавровского и др. И все это ознакомление с русскою литературою тех кругов, которым она прямо не была или даже не могла быть знакома, украинофилы вели и ведут под градом обвинений, столь же несправедливых, как и обвинение г. Алексеева, но при этом выходивших из явно полицействующего лагеря! Как эта работа похожа на крыловского осла!!
Повторяем, что иного из того, о чем мы говорим здесь, г. Алексеев мог и не знать, если он в последние годы не переезжал границу Волочиска [9], хотя в таком случае ему следовало бы воздержаться от своих обвинительных приговоров. Но уже совсем непростительно русскому писателю не знать, напр., Белинского и в том числе {стр.438} его отношения к украинской литературе. Г. Алексеев недоволен тем, что кто-то, в «Неделе», в статейке «Обиженная русская народность» [10] (статейке, которой многие украинцы имеют основание быть недовольными по другим мотивам: очень уже она из себя казанскую сироту представляет!) вспомнил, как некогда Белинский «гоготал» над украинской литературой.
«Такие имена, как Белинский, Добролюбов (на Добролюбова ведь никто не жаловался, потому что он не «гоготал» над украинской литературой, а понимал ее значение), должны для нас быть священными!» — восклицает г. Алексеев и затем утверждает, что русская литература относилась отрицательно только к бездарностям украинским, «к разным Квиткам, Кулишам, Нечуям», а к Шевченке, напр., она относилась и относится с глубокой симпатией.
Но, оставляя в стороне «русскую литературу» вообще и как она относилась к кому из украинских писателей (было всякого!), — дело в том, что Белинский, который было сначала похвалил именно Квитку и за его «Марусю», и за его опыт дидактической литературы украинской, — именно-то на Шевченка и нападал столько же несправедливо, сколько и невежливо, — именно «гоготал» и даже ругался. Случилось это как раз в то время, когда Белинский особенно исполнился московского и петербургского гегелианства с его государственно-централизаторскими идеями. Тогда он объявил войну всему негосударственному: Новгороду — перед Москвой, болгарам и сербам — перед Турцией, украинской литературе — перед русскою. Что скажет г. Алексеев, «малоросс из партии народников», о таких, напр., аргументах Белинского: «жалко видеть, когда и маленькое дарование попусту тратит свои силы, пиша по-малороссийски — для малороссийских крестьян», — или: «мужицкая жизнь сама по себе мало интересна для образованного человека»? (Сочин. Белинского, т. V, 303 — 306). Прикажет ли он остановиться перед этими словами с поклоном, как перед чем-то «священным»?
Украинофилы, конечно, не могут не принять к сведению такого отношения к народу вообще и к их народной литературе в частности со стороны такого деятеля русской литературы, — но это вовсе не мешает им ценить в Белинском то, что в нем действительно ценно, писать о нем вполне почтительные статьи в галицких журналах и даже перепечатывать его писания. Да и вообще мы совершенно не понимаем, где мог подметить г. Алексеев у украинофилов, живущих в России, игнорирование русской литературы. Совсем напротив, — им можно скорее поставить в упрек то, что они слишком близко принимают ее к сердцу и слишком мало заботятся о том, чтоб следить за общечеловеческим движением, черпая непосредственно из более развитых европейских литератур и перенося их результаты непосредственно же в свою родную среду на ее языке.
Этот недостаток в деятельности большей части украинофилов, недостаток, который, при известных обстоятельствах, обращается в {стр.439} вину перед собственным делом и народом, происходит от одной черты, которая, вследствие условий жизни в России, стала принадлежностью почти всех ее деятелей. Это привычка во всех практических вопросах не смотреть дальше государственных границ России и теперешних условий ее жизни. Вот и г. Алексеев во всех своих рассуждениях и предположениях об украинофилах и «украинском возрождении» ни на минуту не задумался о том, что ведь не весь украинский народ находится в России, а что более 3-х миллионов его живет в Австрии и что там украинцы имеют более 15 периодических изданий, пользуются своим народным языком не только в элементарных школах, но и в гимназии и даже в университете. Если бы г. Алексеев проехался хоть, напр., в Львов или в Вену, то он бы увидел там на деле то, что он предполагает нарочно как deductio ad absurdum [11] в споре против украинофильства, т. е. не только переводы на украинский язык великого Щедрина, но и переводы Байрона, Шелли, Шекспира и даже Геккеля и Ланге; увидел бы, как студенты, выходя из университета, говорят на украинском языке о Спенсере, о медицине, о тригонометрии. И представьте, — все это выходит вовсе не так глупо и смешно, как думает г. Алексеев, а так же просто, как то, что в Париже об этом говорят по-французски, а в Москве — по-русски.
Г. Алексееву, по нашему мнению, вообще следовало бы предпринять поездку за Волочиск прежде написания его статей, если не для того, чтоб проверить многое из того, что он так безапелляционно порешил в них, то для того, чтоб собрать во всяком случае более обстоятельный материал для характеристики того движения, которое он так осуждает. В самом деле! Г. Алексеев рисует нам украинофильство и таким, и эдаким; то-то оно имеет, того-то не имеет, «экономической стороны жизни вовсе, напр., не затрагивает»! учит украинофилов тому-то и тому. Но на основании какого материала г. Алексеев составляет свои понятия? Ведь украинофильство не имеет теперь в России своих органов со времени прекращения «Основы», которую тоже г. Алексеев не видно, чтоб знал. Только переехавши через волочискую границу, г. Алексеев мог бы вполне ясно узнать, что он не только нарисовал русской публике суздальский образ украинофила исключительно по своей фантазии да разве по наблюдениям над какими-то невежами и кретинами, но даже и там, где он говорит вещи справедливые, только повторяет то, что уже давненько говорится в украинской печати, и притом гораздо обстоятельнее.
К числу таких справедливых вещей принадлежит, напр., замечание о высокости мысли: «я люблю свою семью больше себя, отечество больше семьи и человечество больше отечества», хотя, кажется, было бы реальнее выразить мысль о постепенном росте интересов человека в такой форме: я могу быть счастлив только в семье, семья моя — только в отечестве, отечество же — только {стр.440} в человечестве. Если б г. Алексеев был знаком с литературою украинскою последних лет, то он бы увидел, что в ней есть целые группы, которые построили свою работу именно на этом принципе. Различие их от г. Алексеева заключается в том, что они не перескакивают из одной категории предметов в другую и не подменивают рода кругов, которые ставятся в вышенаписанной серии. Они берут индивидуум, семью, нацию — и человечество. Г. же Алексеев, объявив сначала, что и он будет брать такие же предметы, вдруг, приступив в конкретной жизни — к Украйне, выбрасывает из своей серии украинское отечество с его национальностью, которую он воспрещает любить, а затем вместо человечества, или между украинским отечеством и человечеством, ставит совсем новую вещь — государство, да еще в добавок тоже с национальностью, но только такою, которая в Великороссии живая, народная, отечественная, а в Украйне — только официальная, которую украинцам сначала еще надо усвоить.
Но г. Алексеев не смущается ни подменою сорта кругов, ни муками перелома, а требует, чтоб украинская нация ломалась да еще и находила в том удовольствие. Получив русское государственное образование, г. Алексеев требует, чтоб украинцы становились русскими, великоруссами, на том основании, что они живут в государстве, основанном великорусским племенем, хотя, как мы видели, и не все, и на том, что уже помещичий класс и чиновники на Украйне обрусели. Но г. Алексеев забыл, что они обрусели только на левом берегу Днепра, а что на правом — польское государство оставило по себе помещиков национальности польской, и что эти помещики теми же самыми аргументами, которыми пользуется и г. Алексеев, требуют от украинцев, чтоб они ополячивались, — а в Галиции, где, благодаря разным искусственным мерам, парламентское большинство подтасовано в пользу национальности польской, и чиновники — поляки же — и принимают зависящие от них административные меры для ополячения украинцев.
Спрашивается: какой из двух помещицко-чиновницких слоев следует слушать украинцам? Или, быть может, обоих вместе? Логически: следует или не слушать ни одного, или — обоих вместе. Допускаем последнее и посмотрим, каков будет результат исполнения хоть одного из желаний нивелаторов украинской национальности, будто бы то в пользу человечества, а на самом деле в пользу каких-нибудь из так называемых господствующих, или государственных, национальностей, которые составляют такой же остаток бюрократической старины XVIII в., как господствующие, или государственные, церкви есть остаток старины XVI — XVII вв. Двадцать миллионов украинцев перестанут говорить по-украински, а станут говорить половина по-польски, половина по-русски; часть их, живущая за Карпатами, по-венгерски, а живущая в Буковине — по-немецки или по-валашски [12] (так как там чиновники-немцы, а помещики — валахи). Спрашивается: при чем тут человечество? Ведь {стр.441} все равно никто из украинцев тем самым не станет говорить по-общечеловечески, ибо такого языка еще не существует, и при этом ни один из перечисленных языков, которые заменят в нашем предположении украинский, не имеет даже значения в известном круге международного языка, каковы, напр., французский или английский. А затем, пока украинцы будут перелепливать свой язык на чужие (кстати: будет ли это гонка за одним зайцем или за двумя, если украинцы вместо того, чтобы стремиться просто к усвоению общечеловеческой цивилизации на своем языке, будут работать над усвоением чужих языков и вместе с тем общечеловеческой цивилизации через их посредство), произойдут новые административные комбинации; поляки, напр., очень легко могут подчиниться немцам, — тогда украинцам опять надо будет заняться самопеределкою? Опять, спрашивается: кому это должно доставить пользу и приятность, кроме будущих помещиков и чиновников, которых, под предлогом блага человечества, г. Алексеев желает избавить от необходимости самим выучиваться языкам тех наций, среди которых они живут?
Язык имеет значение как орудие обмена мыслей. С этой стороны мы совершенно согласны, что было бы удобно, если б весь мир и до сих пор говорил одним языком, хотя, конечно, желали бы, чтоб этот язык был богаче того всемирного языка, каким говорил h о m о sapiens [13], когда он еще не распался на расы и нации, или, точнее, когда он вовсе не говорил, а мычал, почему ученые и называют его теперь homo alalus, человек безъязыкий. Судьбам угодно было, чтоб человек развивался через разнообразие наций и языков. Несомненно, что это разнообразие разделяет между собою виды человечества и что было бы крайне желательно установить общее орудие для обмена мыслей между нациями. Но если национальные языки разделяют особей двух наций между собою, то они соединяют между собою особей одной нации, а взяв во внимание, что средним числом всякий индивидуум имеет более сношений с людьми близкими между собою, чем с далекими, мы придем к заключению, что национальные языки гораздо более соединяют людей, чем разделяют их. Выгодное для всего человечества разрешение задачи о всемирном языке должно состоять в том, чтоб достигнуть внешнего объединения наций, не разрушая внутреннего соединения их частей. Забыв об этом последнем, мы бы осудили все человечество в его видах на страшную ломку, до окончания которой сделали бы общечеловеческую цивилизацию достоянием класса мандаринов с тремя пуговками, которые бы одолели все 100 000 слов и знаков общественного языка и которым г. Алексеев желает принести в жертву теперешние национальные языки.
Европейское человечество уже попробовало такой способ объединения, — в то время, когда языком культуры, которую монополизировали было римская администрация и потом римская {стр.442} церковь, был язык латинский. И что же? — весь прогресс новоевропейских обществ тесно связан с процессом разрушения этого единства, с эмансипацией национальных языков, которая особенно резко проявила себя в эпоху реформации. Но этот процесс временно совпал с процессом организации централизованной администрации на римский же лад в тех государствах, на которые к тому времени распалась Європа, — и в каждом из них образовалось учение о национальности государственной и государственном языке, который в каждом государстве стремится занять место латинского языка, как каждая государственная церковь стремилась занять место римской церкви. В XIX веке все эти подражания древнему и католическому Риму в разных сферах жизни народной падают, и вместо насильственного объединения людей и групп, которое в сущности разъединяет их, а не соединяет, начинают придумывать способы их свободной солидаризации. На этой дороге должен разрешиться и вопрос о всемирном языке не запрещением национальных языков, а поставлением рядом с ними одного, избранного всемирным конгрессом интернационального языка { Подобное западному католическому, единство представлялось в группе православно-славянских племен языком церковно-славянским. Как известно, весь прогресс литературы, связанный с ее демократизацией, не только, напр., у сербов, но и у великорусов, связан с прогрессом разрушения этого единства. В Великороссии его разрушили с XVIII века, особенно со времен Ломоносова, — Карамзин, Крылов, Пушкин, Островский, новые народники. То же самое сделали в Сербии Обрадович [14], Караджич и другие, — то же самое сделали на Украйне казацкие летописцы XVII — XVIII в., авторы виршей в комедии в XVIII в., украинофилы в XIX в. Вот почему и взлетают на воздух все планы славянофильских централистов, потомков Шишкова [15], — потому что нельзя в одно и то же время восхвалять Пушкина за внесение народного, и следовательно частного, великорусского элемента в русскую литературу и вздыхать о разрушении прежнего славянского литературного единства, которое держалось на «старом слоге». Также силой держалась на «старом слоге» и последующая за церковным единством форма единства русского, — половины XVII до половины XVIII века, — эпохи макаронизма церковно-бело-маловеликорусского, Дмитриев Ростовских, Симеонов Полоцких, Феофанов Прокоповичей. Это единство тоже было разрушено прежде всего великорусами после Ломоносова. И здесь тоже история поставила и даже, смеем думать, решила дилемму: или единство, или народное разнообразие. А примириться это разнообразие и здесь не может иначе, как избранием одного языка посредствующим, а вовсе не стиранием всех остальных. Таким посредствующим языком в Славянщине, действительно, имеет более всего шансов сделаться язык великорусский, особенно при изменении к лучшему литературных условий в России. Украинцы не могут иметь ничего против этого посредничества и всегда высказывали ему сочувствие и в России, и даже в Австрии.}.
Стирание же национальных языков в пользу не всемирного, а государственных и сословных языков было бы не только противно явно демократическому ходу развития цивилизации в последние столетия, но производило бы только новые разделения между людьми, не оправдываемые даже природными условиями, которые породили существующие нации. Взявши за пример Украйну, мы видим теперь, что на территории от верхней Тиссы в Венгрии до Кубан-{стр.443}ской области в России существует один язык вместе с другими, также сходными национальными признаками, благодаря чему 30 миллионов индивидуумов могут весьма легко солидаризироваться между собою. Примеры этой солидаризации г. Алексеев может увидеть в Кубанской и Терской областях, куда направляются колонисты из левобережной и правобережной Украйны, в Аккермане и Галаце, куда являются рабочие из-под Киева, как и из-под Карпат (гуцулы), в Варшаве, куда спускаются на барках карпатские лемки по Сяну, как и пинские полещуки по Бугу и Нареву. Последовав внушениям гг. Алексеевых о разных «господствующих» национальностях, эти 30 милл. индивидуумов разделились бы по языку и вообще по национальности на четыре разновидности, причем, по всей вероятности, образовали бы не чистые национальности своих соседей, а разные ублюдочные помеси. Спрашиваем: выиграла ли бы от этого не только совокупность 30 милл. теперешних украинцев, но и солидарность общечеловеческая? Прибавим, что полученные таким образом четыре новых национальных ублюдка, по всей вероятности, были бы ниже по нравственным качествам, чем их предки чистых национальностей, ибо мы не думаем, чтоб такое скрещиванье пород давало плод высоких качеств { На белорусах и отчасти на галицкой интеллигенции (духовных) мы видим явное доказательство упадка расы под влиянием давления на национальность с XVI — XVII в. Белоруссия проявляла тогда значительную энергию, особенно в делах культурных, а Галиция доставила немало крупных деятелей украинскому казачеству. Замечательно, что теперь самые талантливые писатели галицко-буковинские и вместе самые горячие деятели «народного дела» (Федькович, Франко, Павлык и др.) принадлежат к слою, сохранившему наиболее чистоту национальную, — к крестьянству, и что все они по идеям своим украинофилы.}.
Таким образом, все построения г. Алексеева против сохранения украинской национальности будто бы в видах общечеловеческих польз разлетятся сами собою, если только заметить, что он среди спора совершенно произвольно подсовывает между национальностью и человечеством совсем посторонний предмет: национальность административную и сословную. Мы должны остановиться и на этой стороне мнений г. Алексеева, так как и она дает повод к уяснению одной из самых важных сторон разбираемого вопроса, к которой г. Алексеев возвращается несколько раз, а именно отношения украинофилов к прошлому их отечества.
«Был в истории России, — восклицает г. Алексеев, — светлый момент, может быть, самый лучший в ее истории: это, когда гениальный царь Петр онемечивал русских. Несомненно, он стремился к благу русской земли, он шел к нему верным путем (отбросивши кое-какие частные ошибки и приняв во внимание ту эпоху), он стремился привить нам (?) качественно лучшие формы жизни; то, что он вводил, было лучше старорусского. Многие замечают, что {стр.444} его царствование в некотором роде было временем террора. Верно. Но не будь его — иной, белый (?) террор обрушился бы на зачинавшуюся новую Русь. И вот этот царь-реформатор, даровитейший и благороднейший из деятелей того времени, был деятелем антинациональным. Мы знаем, что украинофилы, как и их московские совздыхатели, питают зуб на Петра; но это и подтверждает наше мнение об узком и слепом украинофильском духе» («Р. Б.», июль, 82). Это говорит «малоросс из партии народников».
Но, к сожалению, во всем этом не видно и следа знакомства с историею «жизни» и «народа» в России вообще, а в Малороссии в частности. Подтвердим это примерами из истории «форм жизни», наиболее идущих к данному вопросу, т. е. из истории школ.
Мы считаем излишним напоминать г. Алексееву, что школы на Украйне существовали в достаточном количестве и до Петра Великого, хотя он, кажется, склонен разделять весьма вкоренившееся в России мнение Белинского, что «Малороссия стала выходить из непосредственного состояния вместе с Великороссией только со времен Петра Великого» и что она «обязана приобретением цивилизации, образованности и человечности» именно петровской системе. Мы обратим только внимание г. Алексеева на то обстоятельство, что школы львовская, острожская, киевская, черниговская и др. были делом не администрации, а общества, и притом преимущественно средних и даже низших его классов: мещан, казаков, — и были школами всесословными уже в XVI — XVII вв.
Уже в половине XVII в. украинцы, особенно те, которые побывали в Западной Европе (как, напр., казацкий полковник из социнианской семьи Ю. Немирич, в Голландии), заметили недостатки старых украинских школ и хотели приблизить их к новому европейскому типу. Мысль эта ясно выражена в Гадячском договоре казаков с Польшею в 1658 г., а именно, в следующих словах: «Академию в Киеве соизволяет его королевское величество и станы коронний возставить, которая в таких преимуществах и волностях имеет быть, яко академия краковская... Другую також-де академию е[го] к[оролевского] в[еличества] и станы коронний и великого княжества Литовского соизволяют устроить там, где оной место способное усмотрят... Гимназия (то есть, учителние домы), коллегия, школы и типографии, сколко их надобно будет, без препятия ставити будет волно, и свободно науки отправовати, и книги печатати всякия, и в прениях о вери, толко би без поругания и без урази маєстату королевского» (Летоп. Сам. Величка и проч. IV, 92).
Спустя несколько лет Дорошенко, заключая в 1670 г. новый договор с Польшею, ставит в нем условие: «Академию в Киеве чтоб строити волно... Другую академию в Могилеве белорусском, или зде на Украйне, где строению суще обрящется место, и дабы правами и волностями так были укреплены, как краковская академия... Так- {стр.445} же школы и друкарни, сколко их потребно будет, без трудности чтоб волно строити было, и учение исправляти и всякия книги печатати» (Акты, относящ. к ист. Южной и Зап. России, IX, стр. 199). В 1710 г. условие о школах ставит в договоре с Карлом XII Филипп Орлик.
Сначала польско-московские войны, а потом несогласимость свободы школьной с московскими обычаями препятствуют осуществлению подобных планов украинских казаков. Школы украинские остаются все в том же положении, в каком были в первой половине XVII в., так что, когда Ломоносов приходит в Киев, то справедливо находит, что там уже почти нечему учиться (каковое суждение историки русской культуры обращают в пользу мнения о недостаточности киевской культуры и в XVII в. и о необходимости и для нее «реформы» Петра I!). Ломоносов настаивает на необходимости учреждения университетов в Киеве и Москве, конечно, не зная о требованиях 1658 и 1670 гг. Университет открывается в 1755 г., но только в Москве, причем для него делают набор студентов по украинским семинариям. В 1760 г. последний гетман, Разумовский [16], ходатайствует об открытии университета в Батурине, причем секретарь его, Теплов, человек нерасположенный к местным учреждениям, все-таки пишет, что «по состоянию епархиальных малороссийских школ, батуринский университет в числе студентов никакого недостатка иметь не может и перед с.-петербургским и московским университетами великий в том авантаж предвидится».
Но университета в Батурине не открыли — и вообще Украйна дождалась университета в Харькове только в 1805 г., а в Киеве — 1834 г. В конце XVIII в., в самый разгар просветительной деятельности Екатерины II, Шафонский писал, что школы в черниговском наместничестве остались еще в таком виде, в каком были «под польскою державою».
Потом оказалось, что и то еще хорошо. Население все-таки в них училось, — и Теплов писал: «В склонности народа малороссийского к учению и наукам ни малого сомнения нет, потому что в Малой России от давнего времени заведенные школы, не имея к себе содержания (казенного), а учащиеся и по силе обучения никакого одобрения (привилегий и пр.), не токмо по сие время не ослабевают, но еще по временам число учеников больше оказывается». Шафонский через двадцать пять лет еще замечает: «Должно малороссиянам ту справедливость отдать, что они охотно в науки вступают, так что не только достаточных, но и самые бедные мещанские и казацкие дети с доброй воли в вышеписанные училища идут и мирским подаянием ежедневной пищи, списыванием для собственного и других обучения печатных книг живут и, терпя голод и холод, и всю скудость, и нужду, охотно и прилежно учатся, и многие из них, как в духовном, так и в светском звании достойные выходят люди». Из Румянцевской описи Малороссии видно, что в половине XVIII в. {стр.446} почти в каждом селе в ней были школы, по крайней мере в черниговском полку было 142 села, а школ 143.
Но вот и те отсталые школы, какие еще существовали на Украйне, начали подвергаться «реформам». Число школ стало сокращаться, так что, напр., в Харьковской губернии в 1732 г. было 46 приходских школ, а в 1834 г., когда население ее значительно возросло, уездных училищ было только 11, а приходских — 18, итого 39. В местностях черниговского полку, которые составили теперь части уездов: Черниг[овского], Городн[янского] и Сосницкого, — даже после учреждения земских школ, — всего существовало в 1875 г. 52 школы, там, где в 1768 г. их было 134, так что в XVIII в. была там 1 школа на 746 душ населения, а теперь 1 на 6730 душ!!! («Земский Сборник» Черниговской губ., 1877, кн. 2). Теперь губернии Киевского учебного округа — самые просвещенные области в России в XVII ст. — оказываются самыми отсталыми в Европейской России, по числу народных школ.
Таковы прогрессы Украйны после петровских реформ по части школьной.
Собственно говоря, возрождать украинскую национальность нет надобности, так как она не умирала, а существовала всегда и продолжает существовать и теперь, хотя в России она существует почти исключительно среди так называемого простонародья. Если видимым признаком национальности служит язык, то следует признать это существование, так как украинский язык сохранился, как язык самостоятельный и довольно чистый. Мы знаем, что это существование многими отрицается и в литературе, но, обратив внимание на то, что писано было об этом языке, нельзя не заметить такого внешнего разделения: отрицательное отношение к украинскому языку сосредоточивается почти исключительно в газетах, разумеется, известных партий, но не переходит в книги, которые почти без исключения высказывают об этом языке положительное мнение. При всем почтении к газетам, мы считаем, однако, книги более солидными советчиками в жизни, а потому и осмеливаемся утверждать, вслед за всеми славянскими лингвистами, что украинский язык существует, как язык самостоятельный. Г. Алексеев уверяет, что он портится, русеет, хотя, к сожалению, приводит неудачный пример в доказательство этого положения, так как «скорійш» вм. «мерщій» вовсе не исключительное русское, а общеславянское слово, и всегда существовало в украинском языке. Мы можем привести сотню примеров того, как «портится», т. е., напр., офранцуживается немецкий язык, и, запасшись известной смелостью, готовы утверждать, что со временем немецкий язык заменится французским. Но до этого еще очень и очень далеко, а теперь плох бы был тот деятель в Германии, который бы построил свою деятельность на мысли о предстоящем исчезновении немецкого языка.
pisma@dragomanov.info, malorus.org, копилефт 2006 г. |